8 декабря 2014

«Путин стал таким, каким он стал, потому что мы это ему позволили»

Интервью журналу The New Times. Часть первая
Фото Татьяны Макеевой, khodorkovsky.ru
Фото Татьяны Макеевой, khodorkovsky.ru

20 декабря исполняется год, как самый знаменитый зек России, Михаил Ходорковский, после двух судов и приговоров и 10 лет тюрьмы и лагерей, вышел на свободу.

И действительно — как будто вчера: 19 декабря 2013 года, пресс-конференция президента, на исходе ее четвертого часа, уже спустившись с трибуны, Путин, как бы мимоходом, отвечая на вопрос журналистов о судьбе зека Ходорковского, вдруг произнес: «Михаил Борисович должен был в соответствии с законом написать соответствующую бумагу. Он этого не делал. Но совсем недавно он написал такую бумагу и обратился ко мне с прошением о помиловании. Он уже провел в местах лишения свободы более десяти лет, это серьезное наказание. Он ссылается на обстоятельства гуманитарного характера: у него больна мать. Я считаю, что имея в виду все обстоятельства, можно принять соответствующее решение, и в ближайшее время будет подписан указ о его помиловании». Что говорил Путин до этого на протяжении четырех часов все забыли в ту же секунду. СМИ мира давали молнии: Путин милует Ходорковского.

Декабрь 2013-го

В это время адвокат МБХ, Елена Левина, была в поезде Петрозаводск — Москва: она ехала как раз из ИК–7 в Сегеже, где была у своего подзащитного; она вышла и пересела в обратный поезд, но следующим утром Ходорковского в колонии уже не было.

МБХ, как рассказывал он потом The New Times в своем самом первом интервью на свободе, о помиловании узнал из вечерних новостей госканалов. Решения этого он ждал: еще 12 ноября он написал прошение о помиловании, в котором не было признания вины: «Если бы я написал признание вины, то мама моя меня бы домой не пустила».

Марины Филипповны Ходорковской не стало в августе 2014 года: если бы не помилование, она бы сына на свободе так и не увидела бы. В возможность его освобождения она не верила. «А как же ЕСПЧ?» — потрясенно спрашивала она автора, имея ввиду рассмотрение жалобы по делу Михаила Ходорковского и Платона Лебедева, которая находилась в Европейском суде по правам человека в Страсбурге: она боялась, что сын, которого 10 лет убеждали сказать: «виновен», узнав о приговоре, вынесенном ей врачами, оговорит себя. Она, после всех этих лет, не хотела никаких одолжений от Путина и даже, кажется, от сына этой жертвы не приняла бы.

А в это время журналисты всего мира искали ее сына: в колонии его уже не было. Зека Ходорковского подняли в 2:30 утра 20 декабря — он ждал и уже собрал немудреный свой лагерный скарб (бумаги да зубную щетку). Забирать его из колонии приехал начальник управления лагерей по Карельской республике. Дальше — машина, Сегежа — Петрозаводск, ожидание самолета (видимо, служебный самолет ФСБ) в доме приемов ФСИН — пустой ТУ-134 (МБХ и двое сопровождающих) — аэропорт Пулково в Санкт-Петербурге, где ему прямо в самолете выдали приготовленный загранпаспорт — частная «Сесна», арендованная бывшим министром иностранных дел ФРГ Геншером, — Берлин. В Берлин он прилетел в лагерной одежде — в питерском аэропорту в обмен на ватник и шапку ему еще дали летную куртку, на спине было написано «Пулково».

Вечером 20 декабря он позвонил автору этих строк: «Женя, свобода, свобода!» — кричал он.

И вот — прошел почти год.

Декабрь 2014-го

Спартанский офис в самом центре Цюриха, узкие лестницы, третий этаж, стол, два дивана напротив друг друга, торшер. Ходорковский в джинсах, вязаной кофте, кроссовках, спортивный рюкзак за спиной, наушники в ушах. В город из предместья Цюриха, где живет, он приезжает либо на электричке, либо за рулем своего БМВ. Ушла лагерная сутулость, которая так бросалась в глаза в Берлине, зато прибавил килограммы. Нет и того напряжения — от необходимости сдерживать эмоции — которая была год назад. Появилась дистанция и отстраненность: это уж не зека Ходорковский — политик мирового масштаба, бросивший вызов самому Путину. Он заметно менялся весь этот год, что живет на свободе: тюрьма тяжело отпускает его — 10 лет! — хотя сам он это отрицает. За десять лет у него выработалась привычка никому не доверять, не дай бог показать кому-то свою слабость, внутреннюю боль, постоянную готовность к худшему. Для имярека, который никогда не знал олигарха Ходорковского до тюрьмы, как автор этих строк, и кто знал человека из писем (их целая пачка) — умного, думающего, разумно откровенного, с изредка прорывавшимся сквозь строки страданием, — холодность, даже некоторая надменность цюрихского Ходорковского поначалу вызывает отторжение: «холодный сноб». «Он выдержал проверку тюрьмой. Теперь ему предстоит выдержать проверку волей», — сказал один хорошо знающий Ходорковского собеседник. Но спустя время ты понимаешь: в нем одновременно живут и зека, и гражданин мира, и его исход из лагеря все еще продолжается. «Мне тоже бывает страшно, я просто умею это не показывать», — сказал он в одном из интервью. Он предельно организован, точен, кажется, что все для него — работа: давать интервью — в том числе. Хорошо слушает, но при этом мозг его разделен пополам — отвечает на вопрос и одновременно анализирует и себя, и собеседника, докручивает мысль, что-то по ходу записывая в разлинованную тетрадь. Лишнего не говорит, но и от вопросов не уходит. Читаешь потом расшифровку интервью и поражаешься: все формулировки отточены и заранее продуманы — врасплох его застать нельзя. И контроль он всегда оставляет за собой.

Год спустя

Как этот год для вас сложился, Михаил Борисович?

Во-первых, что удивительно, в тюрьме каждый день идет долго, а годы пролетают быстро. Оглядываешься назад и вспомнить нечего. Хотя вроде бы происходят такие события, как суды, карцеры, голодовки. И, тем не менее, в массе вспомнить нечего. На свободе обратное — каждый день пролетает быстро. Только встал с утра, а уже вечер. К слову, я в тюрьме спал по восемь часов. Ну, положено восемь, и вот восемь часов досыпаешь полностью, потому что знаешь: день ничего тебе хорошего не несет. Здесь я сплю по шесть часов, и мне дня не хватает. День пролетает быстро, а год — вечность. Вечность! Вот за этот год произошло столько событий, что он по масштабам занял все тюремные десять.

Что за события?

Разные. И хорошие, и плохие. Но происходило много чего.

А тюрьма на вас накатывает, вы ее вспоминаете?

Нет.

Совсем?

Вообще. То есть, конечно, у меня есть много примеров из тюремной жизни, которые я привожу людям, поскольку то, что сейчас происходит в России, имеет достаточно количество аналогий в тюремном быте и в тюремных взаимоотношениях. Я, конечно, вспоминаю людей, которые там были, с которыми я там познакомился. Потому что я видел много разных характеров, с которыми раньше не сталкивался, в том числе и наших друзей-силовиков. Но сказать, что в какой-то момент я просыпаюсь в холодном поту, вспоминая что-то тюремное… Нет. Я обладатель, спасибо родителям, абсолютно устойчивой психики. Для меня прошедшие тяжелые моменты, ну, прошли и прошли.

Вы тогда, в Берлине, год назад, рассказывали, что в лагере, после того как вас в краснокаменской колонии порезали и чуть не лишили глаза, у вас появилась привычка: если во время сна на вас кто-то смотрел, то у вас тут же открывались глаза. Эта привычка осталась?

Это не привычка, это не нервы, это установка, которую ты себе сам даешь. Я и сейчас могу дать себе такую установку, а могу и не давать.

Если я скажу себе, что я должен проснуться, то это значит, я буду спать вполглаза и проснусь, когда на меня посмотрят или когда что-нибудь скрипнет.

А еще какие-то тюремные привычки сохранились?

Да их особо, собственно говоря, и не было.

В колонии вы много писали — рассказы о зеках, воспоминания, статьи, письма. А сейчас?

В тюрьме я научился писать длинные тексты, отвлеченные от инструкций. Собственно говоря, сейчас мне это по-прежнему нужно, потому что я веду обширную переписку, но уже, естественно, в сети, и это мне нужно, я этим занимаюсь. Естественно, поскольку я пишу в сети, я пишу на клавиатуре. Я много пишу и на бумаге, но это уже для себя. Причина тоже достаточно понятная, она прагматичная: на клавиатуре я могу, может быть, 80 знаков в минуту, а пишу я, естественно, 300 знаков в минуту, это просто быстрее. Но я надеюсь, что со временем я подниму свою скорость работы на клавиатуре.

А рассказы?

Нет, для меня это… Я же не писатель. Писатель, это человек, который не может не писать, а для меня… В тюрьме это было способом сделать хоть что-то. А здесь мне это неинтересно. Сейчас я тоже каждый день что-то пишу. Но здесь для меня наиболее комфортным вариантом оказался Twitter, потому что 140 знаков — столько, я считаю, необходимо, чтобы уместить мысль. Если мысль у меня не умещается в 140 знаков, значит, это негодящаяся мысль, надо ее еще продумать. По два-три твитта подряд я стараюсь не писать.

Люди, о которых вы писали, — они пытаются с вами связаться, находят? Вообще какая-то связь у вас осталась с Краснокаменском или с Сегежой?

Я, естественно, с людьми, с которыми я сидел, не переписываюсь. Если бы я находился в сугубо частной жизни, то, возможно, я бы это стал делать. Но поскольку я веду активную общественно-политическую жизнь, то это небезопасно для этих людей. У нас все, вышедшие из тюрьмы люди, находятся под контролем, и достаточно им один раз засветиться на переписке с Ходорковским, и им, с учетом их образа жизни, не долго времени останется на свободе. Хотя некоторые выходят на меня с просьбами о помощи — помочь с адвокатами. Я эту помощь оказываю.

То есть, никакой ностальгии у вас нет?

Не-а.

Совсем нет? Все-таки десять лет…

Для меня тюрьма не дом.

Вы годы прожили в постоянном стрессе — могли убить, могли покалечить, сажали в карцер, вы жили с мыслью, что из тюрьмы вам никогда не выйти. В таких случаях люди потом обращаются к психоаналитикам. А вы?

Господи, боже мой! Я даже не представляю себе, с чего бы! Это моя жена мне говорит: «У нормальных людей стрессы, только ты сходил в тюрьму». Вот я сходил в тюрьму. Для меня это не стресс.

Как вы думаете, сейчас бы Путин выпустил вас из тюрьмы?

Нет, я думаю, он бы этого не сделал и через два месяца после того, как он меня фактически выпустил. Конечно, нет.

Вы полагаете он пожалел о своем решении?

Я думаю, что ему со всех сторон говорят, что надо об этом пожалеть, но думаю, он по-прежнему считает себя неуязвимым.

В том первом интервью в Берлине вы говорили, что причина вашего почти невероятного освобождения, в том что: «он (Путин) хотел послать сигнал своему окружению — прекращайте охреневать. Навести порядок в том борделе, который вокруг (него) собрался, можно было лишь законопатив лет на десять Сердюкова, либо выпустив меня».

Да, мое впечатление, что это именно так. Хотя, конечно, не надо на него (на Путина) смотреть плоско, у него и другие, естественно, причины были, в том числе и эмоционального толка.

Вы имеете ввиду ваше письмо, в котором вы написали президенту, что Марина Филипповна безнадежно больна?

Я считаю, что, конечно, в его решении присутствовал эмоциональный аспект.

Другими словами Путин способен к сопереживанию?

То, что он способен сопереживать — это без всякого сомнения. я бы не стал из него делать плоскую фигуру. Он сложный человек со своими проблемами, о которых я говорю, потому что они важны, со своими преимуществами, о которых я тоже говорю, потому что они тоже важны. Он хорошо чувствует людей, хорошо понимает окружение. Вот он такой, с этим надо жить и с этим надо бороться. Я считаю, Путин нехорош не потому, что он такой, какой он есть, а потому, что мы позволили ему создать ситуацию, точнее, усугубить даже, в которой он может слишком много определять. А эта ноша — она непосильна, как оказалось, для любого человека.

Пост президента не должен иметь той власти, которую он имеет в нашей стране. Если он будет иметь, этот пост, такую власть, то мы будем постоянно наблюдать, как борцы с драконами перерождаются в драконов. Я, конечно, рассматриваю Путина как оппонента, но при этом я отдаю себе отчет, что он стал таким, каким он стал, в том числе и из-за того, что мы это позволили.

И вы?

И я, конечно, тоже. Единственное, за что я себя могу похвалить, я в какой-то момент сказал себе: дальше я пойти не могу.

Комментировать (24)
Последние новости